kiril
ОПРЕДЕЛИТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, ПРОБЛЕМУ ТЕКСТА. Я не могу похвалиться, что мне повезло так же, как моему сыну. Что мне в четыре года дарили книгу Пушкина, а в семь лет возили к его могиле. Все тогда было по-другому, и об этом можно теперь только пожалеть. Но был один момент в моей жизни, когда я соприкоснулся с Пушкиным, и это не могло пройти бесследно. Произошло это при странных обстоятельствах. В войну, на Рогожском рынке в Москве. Я приехал сюда, чтобы продать поленницу дров и на вырученные деньги купить еды. Я стоял в ряду, там, где продавали дрова. Дрова мои были, наверное, хороши. Но я стоял на своей, выбранной мною цене, которая соответствовала килограмму картошки. Я представлял живо мою, еще не купленную, картошку и в сыром виде, и в кастрюльке с водой, распространяющую по дому волшебный аромат. И вдруг появился человек, которого, признаюсь, я не разглядел. Не торгуясь, не осматривая каждое полено в отдельности, он заплатил всю назначенную мной сумму, положил дрова в сумку и ушел прочь. Медленно двигаясь, я вошел в толпу. Что тут продавали, я в точности не разузнал. Зато справа меня поджимал человек с пустым рукавом, засунутым в карман. В единственной руке человек держал мыльницу, плоскогубцы и книжку. Я, наверное, тогда не умел утаивать, и наметанный глаз инвалида сразу нащупал меня. Уже не отпуская моего взгляда, ласково, вздрагивая от нетерпения, он стал показывать мне мыльницу, потом плоскогубцы. Демонстрируя, он рукой ухватил меня за воротник, как добычу, которая может исчезнуть в потоке. Не отпуская железных плоскогубцев, он ртом взял книгу и опустил на меня сверху, прикрыв с головой. Во все мое зрение сияла картинка темной реки, дворцовая набережная с железной оградкой, у которой стояли два господина в цилиндрах, а внизу было написано: «Александр Пушкин. Евгений Онегин». Я знал, что есть такие стихи, но едва ли догадывался, каковы они и зачем они мне здесь нужны. Но книга была в моих руках, и вернуть ее не было уже возможности. Я попытался это сделать, но инвалид так больно хлопнул по обложке, а обложка по моему лицу, что я понял это как необратимость отношений. И опять же помимо своей воли спросил: «Сколько? » И тогда человек выхватил книгу, запихал ее мне за пазуху. Потом приподнял меня осторожно, но сильно на уровень своего страшного глаза и, не открывая рта, почти носом произнес только слово: «Давай! » Он показал на мой кулак и сказал «давай», будто точно знал, сколько там денег. Я разжал кулак, он подхватил деньги на лету и будто проглотил их, сказав так же носом: «Хватит. Иди». Все это произошло молниеносно, и человека не стало. Я заплакал, потом вытер слезы о чужую спину и скоро успокоился, потому что ничего другого я не мог сделать. Я вынул из-за пазухи книгу, почти безразличную мне, и стал думать над ней. Я открыл книгу и прочел несколько строчек про какого-то дядю, но это вовсе не тронуло меня, и я перелистал несколько страниц… И прочел вот это: Придет ли час моей свободы? Пора! Пора! – взываю к ней; Брожу над морем, жду погоды, Маню ветрила кораблей… В стихах было что-то легкое, странное, они будто сами читались, и хотелось читать еще. Переход к стихам оказался так же прост, как от пустой прогулки к драгоценному полену, от него к деньгам, а потом к этой книге, к истерике, к слезам и той прострации, когда ничего не ждешь. Мир вокруг жил, обуреваемый единственной страстью: продать – купить, а в конечном итоге выжить, чтобы стать таким, как сего Дня, когда я это пишу. Но я уже исчез из него, мне стало легко, как перед смертью. И дело тут было не в одной волшебной силе стихов, которых я ждал тринадцать лет. А в кажущейся несовместимости двух миров, этого уродливого, сколь и необходимого порождения войны, этого рынка, из которого я выхватил книгу, как звезду в ночи, и другого мира – головокружительного, сладкого, как вино, как балы, как ложи, как паркет, как опера и что-то уж совершенно невозможное и прекрасное. (По А. Приставкину)